Смелая жизнь - Страница 37


К оглавлению

37

Теперь уже ничто не разделяло две великие армии. Речонка Алле осталась далеко позади. Впереди расстилались широкие Фридландские поля, засеянные изумрудными хлебами, мирные доселе поля, занявшие, однако, кровавое место на страницах всемирной истории.

3 июня, еще задолго до рассвета, загрохотала первая вестовая пушка на французских позициях, за ней вторая, третья, и бой начался, ужасный по своим роковым последствиям, Фридландский бой.

Стоном стонет земля от рева и гула орудий. Поминутно взрываются белые хлопья гранат, и изумрудные поля, чуть поросшие молодыми весенними злаками, окрашиваются ярким рубиновым цветом, таким роковым, кровавым… Точно гигантская коса проходит по рядам сражающихся и скашивает одним взмахом все, что есть лучшего в войске.

Русские дерутся, как львы. Но французы им не уступают. Они тесным кольцом окружают левое крыло союзников, обойдя его в тыл. Теперь атакованный Ланн превратился в атакующего. К нему пришли на выручку лучшие силы французской армии.

— Vive l’empereur! — вырывается стоном из самого жерла этой силы.

Но этот крик, заглушаемый пушечною пальбою и треском поминутно разрывающихся гранат, едва доходит до слуха русских. У них своя сила, свой девиз, свое слово, родимое, близкое, с которым не страшно, не жутко умирать.

— За царя-батюшку! За Русь святую! В штыки, братцы! — слышится чей-то нервный, надсаженный от усилия голос.

И при звуках этого голоса, близкого, родимого, солдаты воспрянули духом. Питомец Суворова, ученик его и общий любимец, Багратион ведет их за собою. Имя Багратиона хорошо известно русскому солдату. С ним и умирать не страшно.

— Веди, батюшка, на победу, на смерть — все едино!.. И идут, сомкнувшись длинными рядами, умирать за честь родины молодцы-пехотинцы, плечо к плечу, нога в ногу…

— Ура! — отчаянно гремит их предсмертное приветствие.

Да, предсмертное… Против них целое море, целая лавина… К вечеру вождь-император сосредоточил здесь, на берегах Алле, около 85 тысяч войска под командой уже было побежденного Ланна. Можно ли бороться против них мелкой, ничтожной горсти храбрецов-героев?

— Отступать! Отступать! — проносится похоронным звуком над разрозненными, окровавленными рядами русских.

Сам главнокомандующий приказал отступать. По всему фронту скачут адъютанты, запыленные, полуживые от истомления, чуть держась в седле.

«Отступать! Отступать!» — вот оно, роковое слово. Горчаков, бледный и взволнованный, не отрывая от глаз подзорной трубы, стоит среди своих адъютантов и ординарцев, и лицо его сводит судорогой. А подле него какой-то прусский генерал-союзник с трясущейся челюстью лепечет что-то, указывая вперед.

Битва проиграна… Русские отступили…

И вдруг чей-то резкий, отрывистый крик несется с казачьим гиканьем, несется по полю.

Что это? Или глаза обманывают князя?

Несколько казачьих сотен мчится вперед на верное поражение, на смерть.

Горчаков в ужасе машет рукою, и бледный ординарец летит наперерез первой сотне на спотыкающемся от усталости, взмыленном коне.

— Куда вы? Отступать!.. Приказ главнокомандующего!

И вмиг стройные ряды сотен поворачивают назад, и кони мчат обратно отважных всадников, искавших смерти… Топот бесчисленных копыт заставляет содрогаться землю от подземного гула…

Русские побеждены… Русские отступают… Но он дорого поплатится за эту свою победу и их отступление, ненасытный, жадный корсиканец!..

Надя скачет, как бешеная, за другими, но на своем обычном месте в ряду лейб-эскадрона. Рядом с ней Вышмирский, бледный, с каким-то страдальческим, растерянным лицом и в залитом кровью мундире. Легкая рана в руку дает себя знать, пуля прорвала мясо у локтя и вышла навылет, не повредив, однако, кости; но и этой раны слишком достаточно для хрупкого, изнеженного юноши. Он едва держится в седле.

А французы гонятся по пятам, наступают. Миг… и молодцы-коннопольцы повернулись лицом к настигшему их врагу. Миг, другой, и рукопашная схватка вновь закипела с удвоенной отчаянной силой. И не битва уже, а ад, настоящий ад, которого до самой могилы не забудут участники этой битвы.

— Держись, Вышмирский! — словно сквозь сон слышит молодой поляк.

И в ту же минуту что-то, слегка задев его по голове, со всею силою опускается на плечо. Жгучая острая боль у ключицы почти лишает его сознания.

— Я ранен! Я умираю! — лепечет несчастный мальчик и, как в тумане, перед ним проносятся суровые, сосредоточенные красные лица в неприятельских киверах.

— Нет, я жив, слава богу! — соображает он в секунду, видя подле себя черное от дыма, все забрызганное кровью, хорошо знакомое лицо Нади.

— Ты ранен, Юзеф? — слышится ему сквозь шум битвы. — Он чуть не отхватил тебе голову, проклятый! — И она с неистовством ударяет пикой плашмя что-то бьющееся по земле.

Это французский гусар, выбитый из седла; Юзеф его узнает сразу; это тот самый, что скакал сбоку неприятельского взвода и направлял свой палаш на голову его, Вышмирского.

«Если б не Дуров, — с трудом соображает мальчик, — лежать бы мне теперь на месте этого французика…»

И разом его охватывает безумный восторг. Дуров спас его! Дурову он обязан жизнью!

— Саша! Саша! — кричит он в каком-то исступлении. — Ты спас меня, спасибо!

Но его нет уже подле, этого безумца Саши. Где он?

Юзеф с беспокойством оглядывается на всем скаку. Неприятеля нет… Он отстал, наконец измученный преследованием… Но нет и Дурова, его спасителя Саши… Где же он?.. Ужели?..

37